Читать онлайн "Духи времени" автора Рубинштейн Лев Семёнович - RuLit - Страница 1. Л рубинштейн духи времени


Духи времени читать онлайн, Рубинштейн Лев Семенович

Annotation

Известный поэт и эссеист Лев Рубинштейн занимает очень необычную позицию в современной российской журналистике: ему досталась редчайшая роль «писателя в журнале» – проницательного и пристрастного хроникера, день за днем наблюдающего и анализирующего социальную эволюцию, которую страна переживает вот уже два десятилетия. Его многолетний труд – попытка зафиксировать и осмыслить перемены общественных нравов, настроений, морали. Сам автор, избегая жестких жанровых обозначений, называет свои тексты просто «прозой», или – более определенно – «прозой нон-фикшн». В этих текстах читатель отчетливо различит приметы и рассказа, и документального очерка, и мемуарного фрагмента, и интеллектуальной рефлексии на события современной истории. За этими текстами маячат духи времени.

В книгу вошла проза Рубинштейна, публиковавшаяся в последние несколько лет в журналах «Итоги», «Еженедельный журнал», «Политбюро», «Большой город», «Esquire», интернет-изданиях «grani.ru», «polit.ru», «ej.ru».

Лев Семенович Рубинштейн

Петр Вайль

Начнем, пожалуй…

I. На колу – мочало

На колу – мочало

Если вся школа закукарекает

В один прекрасный день

О национальной гордости великороссов

Ты кто?

При чем здесь чукча

Узнай о себе

Мрачные бесы

Будем как Мбуругу

II. О том, чего не было

О том, чего не было

О страхах

Игрушечный попугай

Скелет писателя

Так само получилось

Памяти Кулибина

Куда что девается?

История

III. Семантический сдвиг

Ни слова о политике

Слово на слово

Утерянный рай

Превратности любви

О самобытности

Комплексные обиды

Семантический сдвиг

Осторожно: август

Всемирная отзывчивость

Словарный запас

IV. Апология одного места

Коммунальное чтиво

Да не оскудеет, или Четыре в самый раз

Танцы от печки

На железной дороге

Разрешите обратиться

Ледовое побоище

Я поведу тебя в музей

За ваше и наше здоровье

Личный вес

Апология одного места

Мы отдохнем

Танцуют все

Вне игры

Человек и машина

V. Фирменная упаковка

Нам не дано предугадать

Урок чтения

Следите за рекламой

Лебединое болото

Вам музыку?

Точка пересечения

Доиндустриальный пейзаж

Гуляем

Духи времени

Фирменная упаковка

Торжество неумеренности

VI. Бобровая струя

Страховое обеспечение

Восточный мотив

Бобровая струя

С отдаленной поднявшись вершины

Весеннее настроение

Мечты и звуки

После антракта

Покурить, что ли?

Дамы и кавалеры

Так, как есть

Григорий Чхартишвили (Б.Акунин)

Лев Семенович Рубинштейн

Духи времени

Петр Вайль

Ёжик кучерявый

В самой первой (после введения) главке «На колу мочало» – образец писательского метода Льва Рубинштейна, способа его мышления.

Он огорченно задумывается: почему в России постоянно приходится заново расставлять исторические акценты, напоминать об очевидном. Пытается найти ответы в поздней грамотности населения, в крепости устной традиции. Сюда можно было бы добавить многовековую непривычку к критическому чтению. Главную Книгу не то что не толковали, как в других христианских странах и народах, – даже не читали, а слушали, причем не на родном языке. А когда, наконец, перевели с церковнославянского на русский и сделали доступной – вскоре вовсе запретили, на любом наречии.

Рубинштейн, однако, не задерживается на поисках первопричин. Его всегда волнует сегодняшний облик явления. «Что» важнее, чем «почему»: оно, что, влияет на нынешнюю жизнь. Констатировав: «все большее право голоса обретают вечные второгодники», с характерной своей трезвостью Рубинштейн произносит главное: «Историко-культурная амнезия – не есть болезнь. Это такое здоровье».

Ага, непробиваемое, неуязвимое душевное здоровье. То самое, которому дивился Василий Розанов: «Русь слиняла в два дня. Самое большее – в три… Что же осталось-то? Странным образом – буквально ничего». О чем почти истерически едва не теми же словами написал Георгий Иванов: «Невероятно до смешного: / Был целый мир – и нет его… / Вдруг – ни похода ледяного, / Ни капитана Иванова, / Ну абсолютно ничего!» А потом, в 91-м, так же стремительно рухнул новый и тоже казавшийся неколебимым целый мир. А уже через десяток лет пошел вспять, и опять все надо повторять и объяснять заново. «Историко-культурная амнезия – не есть болезнь. Это такое здоровье», – говорит Рубинштейн. Анализ и диагноз разом. Глубокий, основательный, подробный – два предложения из восьми слов.

Любопытно, что уже в следующей главке снова косвенно тревожится тень Розанова. Рубинштейн мельком замечает: «Мне, впрочем, всегда были подозрительны люди, неумеренно много талдычащие о нравственности. Так же, как, скажем, и о любви к родине». Это парафраз розановских мыслей: «Я еще не такой подлец, чтобы думать о морали» и «Чувство Родины должно быть великим горячим молчанием». Парафраз, разумеется, невольный – порожденный одинаковым художническим принципом: изъясняться прямо и свободно. Да, вот так просто: всего только прямо и всего только свободно – только нужен еще талант. Чтобы читать было интересно.

Рубинштейна читать хочется – для получения физиологического удовольствия. Когда никого рядом, а ты смеешься, даже хохочешь в голос, и выбегаешь, чтобы пересказать.

Рубинштейна читать нужно – это душеполезно.

Рубинштейна читать необходимо – чтобы всё замечать и ничего не забывать.

Одна из рубинштейновских книг называется «Случаи из языка» – по сути, таково название всех его книг и всей его жизни, осмелюсь сказать. «Пространство языка – единственное пространство, реальность которого не подлежит сомнению», – утверждает он. В главке «Слово на слово» речь о том, как разность мировоззрений проявляется в языковой несовместимости: «Ключевые слова и понятия ударяются друг о друга с диким клацаньем и высеканием искр».

Слова Рубинштейн знает все, а своими владеет виртуозно. На это оружие и надеется во всех случаях жизни:

«Вместо того, чтобы обидеться, ты начинаешь смеяться». Ирония – «противоядие против мракобесия всех видов». Он убежден, что «язык зла хаотичен и нерефлексивен. Зло никогда не бывает остроумным. А если бывает – то уже не зло».

Универсальный рецепт: смешно – не обидно, смешно – не противно, смешно – не страшно. Все более-менее это знают, но надо же уметь применять. Рубинштейн так свято верит в прописанное (буквально) средство, что даже увлекается – ведь зло бывает остроумным и может оставаться при этом злом: когда оно чернит истинные добродетели и рушит заслуженные репутации. Однако всегда приятнее перехлест в благодушной недооценке, чем в осудительной переоценке.

В одной из хрестоматийно рубинштейновских историй он рассказывает о каком-то музее: «К совершенно пустой витрине была пришпилена бирка. На ней значилось: „Кучерявость у ежей“. На другой бирке, чуть ниже, было написано: „Экспонат на реставрации“.» Да не на реставрации – вот он, книжки пишет: ёжик, но кучерявый. Редчайшая разновидность.

При всей язвительности и порывах гневного негодования Рубинштейн в большинстве случаев добродушен – как раз потому, наверное, что уверен в силе (своих) слов. Как трогательно, хотя правдиво и без прикрас, описано коммунальное детство. Как дан портрет коммуналки – смешной, парадный, едкий, домашний: вроде групповых портретов Хальса.

Подробный и сжатый очерк тенденций, явлений и стиля 50-х: в полстраницы вместилось то, что у других заняло бы толстый том. Чем там занимаются на факультетах журналистики, кого изучают? Есть у тех, изучаемых, рубинштейновская способность к концентрации оригинальной мысли? Запомнить его тесноту слов в строке – и попробовать самому. Ну, мыслить на чужом опыте и таланте научиться нельзя, но хоть глаз наметать – что хорошо, что плохо. Хорошо – чтобы небанально.

Рубинштейн пишет про поражающую взрослых свежесть детского словоизъявления: «Они как-то вдруг формулируют то, что должны были бы сформулировать мы сами, если бы умели». Получилось, что это он – про себя, он именно так умеет, он за нас старается.

С детски равным вниманием и сочувствием сопрягаются музей и помойка: андерсеновское внимание к вещному миру и андерсеновская способность одушевлять неодушевленные предметы.

С нежностью описан сортир, по недостатку жилплощади превращенный в кабинет, в котором почерпнуто (каламбур случаен) так много разумного, доброго и пр.: «Настольные книги читаются там, в местах, где нет стола, но есть покой и воля». Это стихи вообще-то: одна строка – четырехстопный амфибрахий, другая – шестистопный ямб. Пробило-таки поэта на поэзию: и то сказать – предмет высокий.

Щедро и походя Рубинштейн разбрасывает то, что другой бы любовно мусолил страницами. Ему не жалко, и в этой расточительности – расчет профессионала.

Характерно подано то, от чего хохочешь и выбегаешь. Рассказ врача о записи в сельской больнице: «Укус неизвестным зверем в жопу». Начало романа, написанного девятилетней девочкой: «Герцогиня N сошла с ума после того, как узнала о том, что ее дочь незаконнорожденная». Бомж, которого прогоняла буфетчица, грозя вызвать милицию, повернулся лицом к очереди, развел руками и сказал: «Нонсенс!» О себе: «Кассирша в нашем супермаркете огорошила меня вопросом: „Молодой человек! Пенсионное удостоверение у вас при себе“?»

Самое уморительное отдан ...

knigogid.ru

Лев Рубинштейн - Духи времени

Лев Рубинштейн - Духи времени

Известный поэт и эссеист Лев Рубинштейн занимает очень необычную позицию в современной российской журналистике: ему досталась редчайшая роль "писателя в журнале" – проницательного и пристрастного хроникера, день за днем наблюдающего и анализирующего социальную эволюцию, которую страна переживает вот уже два десятилетия. Его многолетний труд – попытка зафиксировать и осмыслить перемены общественных нравов, настроений, морали. Сам автор, избегая жестких жанровых обозначений, называет свои тексты просто "прозой", или – более определенно – "прозой нон-фикшн". В этих текстах читатель отчетливо различит приметы и рассказа, и документального очерка, и мемуарного фрагмента, и интеллектуальной рефлексии на события современной истории. За этими текстами маячат духи времени.

В книгу вошла проза Рубинштейна, публиковавшаяся в последние несколько лет в журналах "Итоги", "Еженедельный журнал", "Политбюро", "Большой город", "Esquire", интернет-изданиях "grani.ru", "polit.ru", "ej.ru".

Содержание:

Лев Семенович РубинштейнДухи времени

Петр ВайльЁжик кучерявый

В самой первой (после введения) главке "На колу мочало" – образец писательского метода Льва Рубинштейна, способа его мышления.

Он огорченно задумывается: почему в России постоянно приходится заново расставлять исторические акценты, напоминать об очевидном. Пытается найти ответы в поздней грамотности населения, в крепости устной традиции. Сюда можно было бы добавить многовековую непривычку к критическому чтению. Главную Книгу не то что не толковали, как в других христианских странах и народах, – даже не читали, а слушали, причем не на родном языке. А когда, наконец, перевели с церковнославянского на русский и сделали доступной – вскоре вовсе запретили, на любом наречии.

Рубинштейн, однако, не задерживается на поисках первопричин. Его всегда волнует сегодняшний облик явления. "Что" важнее, чем "почему": оно, что, влияет на нынешнюю жизнь. Констатировав: "все большее право голоса обретают вечные второгодники", с характерной своей трезвостью Рубинштейн произносит главное: "Историко-культурная амнезия – не есть болезнь. Это такое здоровье".

Ага, непробиваемое, неуязвимое душевное здоровье. То самое, которому дивился Василий Розанов: "Русь слиняла в два дня. Самое большее – в три… Что же осталось-то? Странным образом – буквально ничего". О чем почти истерически едва не теми же словами написал Георгий Иванов: "Невероятно до смешного: / Был целый мир – и нет его… / Вдруг – ни похода ледяного, / Ни капитана Иванова, / Ну абсолютно ничего!" А потом, в 91-м, так же стремительно рухнул новый и тоже казавшийся неколебимым целый мир. А уже через десяток лет пошел вспять, и опять все надо повторять и объяснять заново. "Историко-культурная амнезия – не есть болезнь. Это такое здоровье", – говорит Рубинштейн. Анализ и диагноз разом. Глубокий, основательный, подробный – два предложения из восьми слов.

Любопытно, что уже в следующей главке снова косвенно тревожится тень Розанова. Рубинштейн мельком замечает: "Мне, впрочем, всегда были подозрительны люди, неумеренно много талдычащие о нравственности. Так же, как, скажем, и о любви к родине". Это парафраз розановских мыслей: "Я еще не такой подлец, чтобы думать о морали" и "Чувство Родины должно быть великим горячим молчанием". Парафраз, разумеется, невольный – порожденный одинаковым художническим принципом: изъясняться прямо и свободно. Да, вот так просто: всего только прямо и всего только свободно – только нужен еще талант. Чтобы читать было интересно.

Рубинштейна читать хочется – для получения физиологического удовольствия. Когда никого рядом, а ты смеешься, даже хохочешь в голос, и выбегаешь, чтобы пересказать.

Рубинштейна читать нужно – это душеполезно.

Рубинштейна читать необходимо – чтобы всё замечать и ничего не забывать.

Одна из рубинштейновских книг называется "Случаи из языка" – по сути, таково название всех его книг и всей его жизни, осмелюсь сказать. "Пространство языка – единственное пространство, реальность которого не подлежит сомнению", – утверждает он. В главке "Слово на слово" речь о том, как разность мировоззрений проявляется в языковой несовместимости: "Ключевые слова и понятия ударяются друг о друга с диким клацаньем и высеканием искр".

Слова Рубинштейн знает все, а своими владеет виртуозно. На это оружие и надеется во всех случаях жизни:

"Вместо того, чтобы обидеться, ты начинаешь смеяться". Ирония – "противоядие против мракобесия всех видов". Он убежден, что "язык зла хаотичен и нерефлексивен. Зло никогда не бывает остроумным. А если бывает – то уже не зло".

Универсальный рецепт: смешно – не обидно, смешно – не противно, смешно – не страшно. Все более-менее это знают, но надо же уметь применять. Рубинштейн так свято верит в прописанное (буквально) средство, что даже увлекается – ведь зло бывает остроумным и может оставаться при этом злом: когда оно чернит истинные добродетели и рушит заслуженные репутации. Однако всегда приятнее перехлест в благодушной недооценке, чем в осудительной переоценке.

В одной из хрестоматийно рубинштейновских историй он рассказывает о каком-то музее: "К совершенно пустой витрине была пришпилена бирка. На ней значилось: "Кучерявость у ежей". На другой бирке, чуть ниже, было написано: "Экспонат на реставрации"." Да не на реставрации – вот он, книжки пишет: ёжик, но кучерявый. Редчайшая разновидность.

При всей язвительности и порывах гневного негодования Рубинштейн в большинстве случаев добродушен – как раз потому, наверное, что уверен в силе (своих) слов. Как трогательно, хотя правдиво и без прикрас, описано коммунальное детство. Как дан портрет коммуналки – смешной, парадный, едкий, домашний: вроде групповых портретов Хальса.

Подробный и сжатый очерк тенденций, явлений и стиля 50-х: в полстраницы вместилось то, что у других заняло бы толстый том. Чем там занимаются на факультетах журналистики, кого изучают? Есть у тех, изучаемых, рубинштейновская способность к концентрации оригинальной мысли? Запомнить его тесноту слов в строке – и попробовать самому. Ну, мыслить на чужом опыте и таланте научиться нельзя, но хоть глаз наметать – что хорошо, что плохо. Хорошо – чтобы небанально.

Рубинштейн пишет про поражающую взрослых свежесть детского словоизъявления: "Они как-то вдруг формулируют то, что должны были бы сформулировать мы сами, если бы умели". Получилось, что это он – про себя, он именно так умеет, он за нас старается.

С детски равным вниманием и сочувствием сопрягаются музей и помойка: андерсеновское внимание к вещному миру и андерсеновская способность одушевлять неодушевленные предметы.

С нежностью описан сортир, по недостатку жилплощади превращенный в кабинет, в котором почерпнуто (каламбур случаен) так много разумного, доброго и пр.: "Настольные книги читаются там, в местах, где нет стола, но есть покой и воля". Это стихи вообще-то: одна строка – четырехстопный амфибрахий, другая – шестистопный ямб. Пробило-таки поэта на поэзию: и то сказать – предмет высокий.

Щедро и походя Рубинштейн разбрасывает то, что другой бы любовно мусолил страницами. Ему не жалко, и в этой расточительности – расчет профессионала.

Характерно подано то, от чего хохочешь и выбегаешь. Рассказ врача о записи в сельской больнице: "Укус неизвестным зверем в жопу". Начало романа, написанного девятилетней девочкой: "Герцогиня N сошла с ума после того, как узнала о том, что ее дочь незаконнорожденная". Бомж, которого прогоняла буфетчица, грозя вызвать милицию, повернулся лицом к очереди, развел руками и сказал: "Нонсенс!" О себе: "Кассирша в нашем супермаркете огорошила меня вопросом: "Молодой человек! Пенсионное удостоверение у вас при себе"?"

Самое уморительное отдано другим – вряд ли потому, что оно в самом деле подслушано, и автор поступает благородно, не присваивая чужие шутки. Похоже, часто похоже, что шутки все же его собственные, но он умно и дальновидно вкладывает их в уста персонажей, тем самым создавая животрепещущую панораму, а не фиксируя отдельный взгляд из угла. Мелкое авторское тщеславие отступает перед большой писательской гордыней. Тут высший пилотаж: понимание того, что пересказанная чужая реплика – твоя, если ты ее вычленил из людского хора, запомнил, записал и к месту привел. Твоя и книжная цитата с какой угодно добросовестной сноской – если ты приподнял ее на пьедестал своего сюжета. В подслушанной речи и прочитанной книге – не больше отчуждения, чем в своих снах или мимолетных мыслях: это всё твоё. "Мой слух устроен так, что он постоянно вылавливает из гула толпы что-нибудь поэтическое", – говорит Рубинштейн. Все-таки, наверное, не совсем так: его слух ловит и преображает услышанное в поэтическое – потому что "любой текст в соответствующем контексте обнаруживает способность прочитываться как объект высокой поэзии". Потому что "жизнь, вступая время от времени в схватку с жизнью и неизменно ее побеждая, сама же литературой и становится". Это и есть случай из языка. Случай Рубинштейна.

profilib.net

Лев Рубинштейн - Духи времени

Лев Семенович Рубинштейн

Духи времени

Петр Вайль

Ёжик кучерявый

В самой первой (после введения) главке «На колу мочало» – образец писательского метода Льва Рубинштейна, способа его мышления.

Он огорченно задумывается: почему в России постоянно приходится заново расставлять исторические акценты, напоминать об очевидном. Пытается найти ответы в поздней грамотности населения, в крепости устной традиции. Сюда можно было бы добавить многовековую непривычку к критическому чтению. Главную Книгу не то что не толковали, как в других христианских странах и народах, – даже не читали, а слушали, причем не на родном языке. А когда, наконец, перевели с церковнославянского на русский и сделали доступной – вскоре вовсе запретили, на любом наречии.

Рубинштейн, однако, не задерживается на поисках первопричин. Его всегда волнует сегодняшний облик явления. «Что» важнее, чем «почему»: оно, что, влияет на нынешнюю жизнь. Констатировав: «все большее право голоса обретают вечные второгодники», с характерной своей трезвостью Рубинштейн произносит главное: «Историко-культурная амнезия – не есть болезнь. Это такое здоровье».

Ага, непробиваемое, неуязвимое душевное здоровье. То самое, которому дивился Василий Розанов: «Русь слиняла в два дня. Самое большее – в три… Что же осталось-то? Странным образом – буквально ничего». О чем почти истерически едва не теми же словами написал Георгий Иванов: «Невероятно до смешного: / Был целый мир – и нет его… / Вдруг – ни похода ледяного, / Ни капитана Иванова, / Ну абсолютно ничего!» А потом, в 91-м, так же стремительно рухнул новый и тоже казавшийся неколебимым целый мир. А уже через десяток лет пошел вспять, и опять все надо повторять и объяснять заново. «Историко-культурная амнезия – не есть болезнь. Это такое здоровье», – говорит Рубинштейн. Анализ и диагноз разом. Глубокий, основательный, подробный – два предложения из восьми слов.

Любопытно, что уже в следующей главке снова косвенно тревожится тень Розанова. Рубинштейн мельком замечает: «Мне, впрочем, всегда были подозрительны люди, неумеренно много талдычащие о нравственности. Так же, как, скажем, и о любви к родине». Это парафраз розановских мыслей: «Я еще не такой подлец, чтобы думать о морали» и «Чувство Родины должно быть великим горячим молчанием». Парафраз, разумеется, невольный – порожденный одинаковым художническим принципом: изъясняться прямо и свободно. Да, вот так просто: всего только прямо и всего только свободно – только нужен еще талант. Чтобы читать было интересно.

Рубинштейна читать хочется – для получения физиологического удовольствия. Когда никого рядом, а ты смеешься, даже хохочешь в голос, и выбегаешь, чтобы пересказать.

Рубинштейна читать нужно – это душеполезно.

Рубинштейна читать необходимо – чтобы всё замечать и ничего не забывать.

Одна из рубинштейновских книг называется «Случаи из языка» – по сути, таково название всех его книг и всей его жизни, осмелюсь сказать. «Пространство языка – единственное пространство, реальность которого не подлежит сомнению», – утверждает он. В главке «Слово на слово» речь о том, как разность мировоззрений проявляется в языковой несовместимости: «Ключевые слова и понятия ударяются друг о друга с диким клацаньем и высеканием искр».

Слова Рубинштейн знает все, а своими владеет виртуозно. На это оружие и надеется во всех случаях жизни:

«Вместо того, чтобы обидеться, ты начинаешь смеяться». Ирония – «противоядие против мракобесия всех видов». Он убежден, что «язык зла хаотичен и нерефлексивен. Зло никогда не бывает остроумным. А если бывает – то уже не зло».

Универсальный рецепт: смешно – не обидно, смешно – не противно, смешно – не страшно. Все более-менее это знают, но надо же уметь применять. Рубинштейн так свято верит в прописанное (буквально) средство, что даже увлекается – ведь зло бывает остроумным и может оставаться при этом злом: когда оно чернит истинные добродетели и рушит заслуженные репутации. Однако всегда приятнее перехлест в благодушной недооценке, чем в осудительной переоценке.

В одной из хрестоматийно рубинштейновских историй он рассказывает о каком-то музее: «К совершенно пустой витрине была пришпилена бирка. На ней значилось: „Кучерявость у ежей“. На другой бирке, чуть ниже, было написано: „Экспонат на реставрации“.» Да не на реставрации – вот он, книжки пишет: ёжик, но кучерявый. Редчайшая разновидность.

При всей язвительности и порывах гневного негодования Рубинштейн в большинстве случаев добродушен – как раз потому, наверное, что уверен в силе (своих) слов. Как трогательно, хотя правдиво и без прикрас, описано коммунальное детство. Как дан портрет коммуналки – смешной, парадный, едкий, домашний: вроде групповых портретов Хальса.

Подробный и сжатый очерк тенденций, явлений и стиля 50-х: в полстраницы вместилось то, что у других заняло бы толстый том. Чем там занимаются на факультетах журналистики, кого изучают? Есть у тех, изучаемых, рубинштейновская способность к концентрации оригинальной мысли? Запомнить его тесноту слов в строке – и попробовать самому. Ну, мыслить на чужом опыте и таланте научиться нельзя, но хоть глаз наметать – что хорошо, что плохо. Хорошо – чтобы небанально.

Рубинштейн пишет про поражающую взрослых свежесть детского словоизъявления: «Они как-то вдруг формулируют то, что должны были бы сформулировать мы сами, если бы умели». Получилось, что это он – про себя, он именно так умеет, он за нас старается.

С детски равным вниманием и сочувствием сопрягаются музей и помойка: андерсеновское внимание к вещному миру и андерсеновская способность одушевлять неодушевленные предметы.

С нежностью описан сортир, по недостатку жилплощади превращенный в кабинет, в котором почерпнуто (каламбур случаен) так много разумного, доброго и пр.: «Настольные книги читаются там, в местах, где нет стола, но есть покой и воля». Это стихи вообще-то: одна строка – четырехстопный амфибрахий, другая – шестистопный ямб. Пробило-таки поэта на поэзию: и то сказать – предмет высокий.

Щедро и походя Рубинштейн разбрасывает то, что другой бы любовно мусолил страницами. Ему не жалко, и в этой расточительности – расчет профессионала.

Характерно подано то, от чего хохочешь и выбегаешь. Рассказ врача о записи в сельской больнице: «Укус неизвестным зверем в жопу». Начало романа, написанного девятилетней девочкой: «Герцогиня N сошла с ума после того, как узнала о том, что ее дочь незаконнорожденная». Бомж, которого прогоняла буфетчица, грозя вызвать милицию, повернулся лицом к очереди, развел руками и сказал: «Нонсенс!» О себе: «Кассирша в нашем супермаркете огорошила меня вопросом: „Молодой человек! Пенсионное удостоверение у вас при себе“?»

Самое уморительное отдано другим – вряд ли потому, что оно в самом деле подслушано, и автор поступает благородно, не присваивая чужие шутки. Похоже, часто похоже, что шутки все же его собственные, но он умно и дальновидно вкладывает их в уста персонажей, тем самым создавая животрепещущую панораму, а не фиксируя отдельный взгляд из угла. Мелкое авторское тщеславие отступает перед большой писательской гордыней. Тут высший пилотаж: понимание того, что пересказанная чужая реплика – твоя, если ты ее вычленил из людского хора, запомнил, записал и к месту привел. Твоя и книжная цитата с какой угодно добросовестной сноской – если ты приподнял ее на пьедестал своего сюжета. В подслушанной речи и прочитанной книге – не больше отчуждения, чем в своих снах или мимолетных мыслях: это всё твоё. «Мой слух устроен так, что он постоянно вылавливает из гула толпы что-нибудь поэтическое», – говорит Рубинштейн. Все-таки, наверное, не совсем так: его слух ловит и преображает услышанное в поэтическое – потому что «любой текст в соответствующем контексте обнаруживает способность прочитываться как объект высокой поэзии». Потому что «жизнь, вступая время от времени в схватку с жизнью и неизменно ее побеждая, сама же литературой и становится». Это и есть случай из языка. Случай Рубинштейна.

Описывая свои школьные годы, он замечает: «Ученичок я был еще тот. Нет, учился-то я как раз неплохо – не хуже многих. Но я (курсив мой) вертелся».

И, как видим, продолжает – это точное описание способа познания жизни. Озирая мир благодаря выбранному методу на все 360 градусов, Рубинштейн, невзирая ни на что, все-таки вертится!

В книге 62 главы + введение = 63 фрагмента. Охват тем – широчайший: писательское призвание, надписи на заборах, актерство и притворство, тоска по СССР, автомобиль глазами пешехода, еврейство, смысл Нового года, эрозия языка, ксенофобия, попрошайки, природа страха, пьяные на улицах, футбол как провокатор агрессивности, страшная и заманчивая Москва, вещи в нашей жизни, запахи, коммуналка, китч, храп, интеллектуальная роль сортира, «свой путь» России. Сколько набралось навскидку? 21 – всего-то треть.

www.libfox.ru

Журнальный зал: Знамя, 2009 №2 - Михаил Холмогоров

Зевака sapiens

Лев Рубинштейн. Духи времени. Предисловие П. Вайля. Послесловие Г. Чхартишвили. — М.: КоЛибри, 2008.

Эту шутку кто-то из гостей принес к нам в дом, и я долго полагал, что она — интеллигентский фольклор, как в свое время “Армянское радио”. Есть, конечно, автор, но поди знай, кто. Да и время интересоваться именами, запоминать их как-то рассеялось, и все чаще обнаруживаешь поводы прислушаться к мудрости: “Теперь не время помнить, советую порой и забывать”.

А шутка вот какая, могу, поскольку автор — Лев Рубинштейн — сам обнаружился и опубликовал, процитировать точно: “Мне пришли в голову имена для трех полевых командиров: Ушат Помоев, Букет Левкоев и Рулон Обоев... Из разных углов редакции раздавались спонтанные взрывы. Из одного угла слышалось: “Камаз Отходов” (взрыв). Из другого — “Рекорд Надоев” (опять взрыв). Из третьего — “Парад Уродов” (залп в сорок три орудия). Из четвертого — “Билет Догаваев” (девять баллов по шкале Рихтера)”. Если б редакция “Коммерсанта” (это было в его коридорах) не постеснялась опубликовать эти имена и догадалась рассыпать по всему фронту как листовки, как знать, может, и чеченская война кончилась бы раньше… Истерия у эстонского посольства погасла бы сама собой, приди в чью-нибудь умную голову мысль прочитать вслух свезенным сюда юнцам: “Как бы начало как бы главы из как бы учебника: “Эстонский советский писатель, лауреат Ленинской и Государственной премий, Герой Социалистического Труда Порно Сайт родился в 1919 году в рыболовецком поселке Трахну-Выдру””. Самое удивительное в том, что ни чеченцы, ни эстонцы не чувствуют себя оскорбленными. Поскольку, как уже всерьез заметил автор этих шуток, “войны и геноциды затевают вовсе не те, кто придумывает и рассказывает смешной анекдот про соседа. И тем более не те, кто обладает счастливым умением смеяться над самими собой. Войны затевают те, кому чудится, что сосед собрался отравить его корову или положил глаз на его жену”.

Если, гуляя по Интернету, нахожу в “Гранях” Льва Рубинштейна, открываю немедленно. Это всегда интересно, о каких бы пустяках ни завел речь автор. Потому что так устроен его глаз — что-нибудь да выхватит. К примеру, вещи, забытые между страницами возвращенной в библиотеку книги, где “свадебные фотографии, дореформенные купюры, квитанции из прачечной, одинокие спички, перчатки и свидетельства о браке были делом вполне рутинным”. Рутинное-то, может, и рутинное, но какой предмет для медитаций! И медитируешь вместе с Рубинштейном. Потому что все здесь взывает к долгим размышлениям. К примеру, о том, что мелочей в жизни нет. Да возьмите хоть сказки Андерсена — почти везде у него в герои пробиваются предметы, выброшенные на помойку: солдатик, на ногу которого не хватило олова, штопальная игла с отломанным ушком, одинокая галоша, выброшенная после Рождества ель… Потом вспоминаешь собственные игрушки: погремушки — насаженные на крашеную деревянную ручку корпуса┬ противопехотных мин с дробью внутри, автомат, переделанный из боевого, с настоящим ложем. Мое детство прошло пятью годами раньше, чем детство Рубинштейна, у кого-то в другие годы — вспомнит их, но вспомнит непременно: мемуарные эпизоды буквально начинены конкретными деталями, и тут уж никакая ирония не пробьет лиризма. Они удачно соседствуют: лиризм и ирония, не дающая лиризму перерасти в сантименты.

Вообще язык иронии — основной в прозе Льва Рубинштейна. Это, может, и не единственное, но самое надежное и действенное средство борьбы со злом. Ведь зло, как верно заметил сам Рубинштейн, “никогда не бывает остроумным. А если бывает, то это уже не зло”. Правда, тут же и констатирует: “Не будем забывать, что чудище не только обло, огромно, озорно и стозевно, но еще — что, может быть, самое важное — оно “лаяй”. Эти, которые лаются в форумах, вовсе не составляют большинства. Но они существенно заметнее, потому что их язык обладает способностью сводить любые дискуссионные усилия к нулю”.

Где ирония, там и парадокс. Такой: “О 50-х годах писать особенно нечего по той причине, что их не было”. Заявление шокирует, тут же автор, вспоминая, как сам прожил то время, вроде бы противоречит себе, но доказательства парадоксу приводит на редкость убедительные: “десятилетие раскололось пополам, как весенняя льдина. Причем первая половина отдрейфовала назад, в 40-е…”. Ну да, вспоминаешь и сам: Вольтову дугу переименовали в дугу Петрова, имя Маркони запретили упоминать, о процессах от “Ленинградского” до “дела врачей” и говорить нечего. В последние восемь лет эти 40—50-е с их комплексами дутого величия и национализма вспоминаются почему-то все чаще. Но продолжу цитату: “Вторая же половина 50-х ушла вперед, в 60-е. Это было время прозрачного разреженного воздуха. Люди блаженно и глуповато улыбались, сами не зная чему. Отпустил многолетний страх, но многие этого еще не поняли. Эту льдину расколола надвое смерть Сталина. 50-х не было, недаром слово “пятидесятники” ассоциируется скорее с религиозной сектой, чем с именем поколения”. Замечу, кстати, что век легендарных 60-х был недолог: Хрущев сам прикрыл их в Манеже в декабре 1962-го. А с его падением начались сразу и на целых двадцать лет долгие, скучные и душные 70-е. Но это так, к слову. Да нет, и так, и к слову. Потому что слово, вызывающее цепь ассоциаций, заслуживает своего в них развития. И тут читатель вступает в интересную игру с прочитанным текстом. Но не каждый читатель. Лишь тот, который способен вести с Рубинштейном беседу на одном языке.

Увы, это факт. Говорящие по-русски говорят на разных языках. О чем сам Рубинштейн и поведал: “Какие идеологии? Какая борьба идей, если речь идет о чем-то более существенном и глубинном — о языковой несовместимости. Это только кажется, что мы все говорим на одном языке, — это иллюзия, которой нас тешат Ожегов с Розенталем. Она, эта самая несовместимость, всегда становилась наиболее наглядной на сломе эпох”. Как легко убедиться, проглядев форум Льва Рубинштейна, его награждают самыми нелестными эпитетами юзеры, не удосужившиеся хотя бы прочитать, что он написал: одна фамилия действует на них, как красная тряпка на быка. Возникает ощущение, что наш мыслитель мечет бисер перед свиньями. И вот их характеристика, общая на всех, но почему-то верная для каждого: “Есть люди, у которых при произнесении таких слов, как “держава”, “империя”, “геополитические интересы” или “великие духовные традиции”, начинают фосфоресцировать глаза и учащаться пульс. А от таких слов, как “мировой опыт”, “современный мир” или, не дай бог, “права личности”, их челюсти сводит судорогой, руки сжимаются в кулаки”. Конечно, всем этим особистам русского пути язык ироничной прозы чужд изначально: они лишены чувства юмора и потому обречены сами быть смешными в своей тупой серьезности.

Правда, их вопли в последнее время звучат все громче и навязчивее. В эссе “Комплексные обиды” сказано и об этом: “Проблем у Запада много, может быть, не меньше, чем у нас. Разница одна, но очень существенная. Западное общество свои проблемы воспринимает именно как проблемы. В нашем же обществе, где все большее право голоса обретают вечные второгодники, проблемы трактуются как объекты национальной гордости, как признаки самобытности и как этапы особого пути. Когда не очень получается быть нормальными, приходится становиться великими, тем более что это куда проще — как сказали, так и будет. А великим все завидуют, разве не так?”.

Самое удивительное в этой книге — полное отсутствие сюжетов. В основе почти всех эссе — уличные впечатления. Это заметки зеваки, но зеваки мыслящего, зеваки sapiens.

В мою семью “Духи времени” Льва Рубинштейна попали в печальные дни: в течение двух недель один за другим ушли из жизни любимые звери: кот и пес. И мы стали зачитывать вслух эссе из этой книги. И хотя предупреждал Екклезиаст — чтение книг есть умножение скорбей, наши скорби она как-то сгладила. Утешила. При всем ее горьком юморе, по всем страницам этой книги разлита доброта.

Михаил Холмогоров

magazines.russ.ru

Лев Рубинштейн. Духи времени

«Историко-культурная амнезия – не есть болезнь. Это такое здоровье». Здоровье общества, не поддающегося лечению, — это общество и лечить бессмысленно, ибо оно не зависит от времени и социального устройства. Если еще Пушкин писал, что «мы ленивы и нелюбопытны», что могло изменить время, улучшению нравов не способствующее самим своим течением?

Творения Льва Рубинштейна душеполезны и необходимы, уверяет в предисловии Петр Вайль, однако и душеполезность, и необходимость не вполне очевидны — хотя бы потому, что, как всякое настоящее искусство, творения эти не предназначены для распевания хором и преподавания в школе в рамках методических указаний Министерства образования. А те, кто предпочитает петь соло, и без того в курсе, какие чувства у нормального человека вызывает формулировка «Госстрах» и куда завела социальная эволюция «бесов» из одноименного романа Ф.М. Достоевского. Зато совершенно очевидно «физиологическое удовольствие» от прочтения «Духов времени» — на уровне вкуса, осязания и прочей органолептики. Ибо автор — истинный поэт, и воспринимать тексты, собранные в книге (а ранее опубликованные в различных СМИ, как «бумажных», так и сетевых), следует не только и не столько как эссе, но как продолжение поэзии другими средствами. Собственно, сам Лев Семенович и не скрывает, что пользуется при их написании теми же приемами, что и при сочинении стихов. Взять, например, лакомую перепись музейных экспонатов:

«Мечи и доспехи. Пули и ядра. Дуэльные пистолеты и шахматные доски. Книжки и тетради. Лампы и тарелки. Глобусы и микроскопы. Сапоги Петра Первого. Ночная ваза Екатерины Второй. Телефонная трубка Ленина. Курительная – Сталина. Чей-то университетский диплом. Чей-то комсомольский билет. Гантели, подтяжки, аптечные рецепты, повестка в суд, логарифмическая линейка, пенал, волейбольный мяч, колесо от автомобиля, шнурок от ботинка, банка из-под сгущенки, спичечный коробок, слуховой аппарат, конфетный фантик…».Каждый из предметов – повод для стихотворения, все они занесены на знаменитые рубинштейновские учетные карточки. Занесены в картотеку и приметы времени – от детства в 50-х до нынешней кокетливой демократии 2000-х. Красота окружающего мира не определяется транспарантами политкорректности, демократии или диссидентства, но транспаранты и лозунги определяют некую культуру, из которой возникает эстетика. «Мелочи ускользают от нашего внимания», но они-то и создают ту диораму, в которой происходит картина жизни. Позади остались комплексные обеды, страховое обеспечение, бобровая струя, умение поймать машину среди ночи, белье, висящее на веревках поперек двора, испорченный водопроводный кран, «добрососедский мордобой на кухне», — приметы времени, зарубки на мозжечке. Кому-то ностальгия, кому-то повод для осмысления. А рядом идущие вместе на худосочных ножках реклама, фирменная упаковка, проклятия в адрес понаехавших террористов и мода на верноподданнические письма опасливо обнюхивают грядущее.

Рубинштейн – не юморист и не политический обозреватель. Его эссе безумно смешны и вполне подходят для зачитывания вслух с целью вызвать мольеровское «бу-га-га». Одновременно они абсолютно злободневны, потому что включают в себя рассуждения о власти, патриотизме, национальном вопросе. Но все это происходит в рамках эстетического восприятия, при котором этика поведения поверяется категориями «красиво-некрасиво» или «грамотно-неграмотно», а не «за кого голосовать на выборах». Дело, оказывается, не в том, чья политическая платформа ближе, простите за выражение, электорату, а в том, что «это только кажется, будто мы говорим на одном языке, – это иллюзия, которой тешат нас Ожегов с Розенталем». В свою очередь, разговор о легитимности терминов «русский фашист» или «грузинский вор в законе» заключается не в соревновании «кто дальше плюнет», а в размышлении о том, что «публичная репрезентация своей этнической принадлежности является безусловным правом каждого, но не является его обязанностью», и ключевые слова в упомянутых терминах — существительные «фашист» и «вор», но никак не сопутствующие им прилагательные.

Неочевидная же польза прочтения «Духов времени», как ни странно, заявлена их автором в самом начале: «Делать нечего. Опять приходится думать». Людям же, не склонным к этому непрактичному занятию, не стоит и читать.

Еще:Памяти Дмитрия Александровича ПриговаПохвастаться, что хвастунья

 

 

 

Комментарии

old2.booknik.ru

Читать онлайн "Духи времени" автора Рубинштейн Лев Семёнович - RuLit

Лев Семенович Рубинштейн

Духи времени

Петр Вайль

Ёжик кучерявый

В самой первой (после введения) главке «На колу мочало» – образец писательского метода Льва Рубинштейна, способа его мышления.

Он огорченно задумывается: почему в России постоянно приходится заново расставлять исторические акценты, напоминать об очевидном. Пытается найти ответы в поздней грамотности населения, в крепости устной традиции. Сюда можно было бы добавить многовековую непривычку к критическому чтению. Главную Книгу не то что не толковали, как в других христианских странах и народах, – даже не читали, а слушали, причем не на родном языке. А когда, наконец, перевели с церковнославянского на русский и сделали доступной – вскоре вовсе запретили, на любом наречии.

Рубинштейн, однако, не задерживается на поисках первопричин. Его всегда волнует сегодняшний облик явления. «Что» важнее, чем «почему»: оно, что, влияет на нынешнюю жизнь. Констатировав: «все большее право голоса обретают вечные второгодники», с характерной своей трезвостью Рубинштейн произносит главное: «Историко-культурная амнезия – не есть болезнь. Это такое здоровье».

Ага, непробиваемое, неуязвимое душевное здоровье. То самое, которому дивился Василий Розанов: «Русь слиняла в два дня. Самое большее – в три… Что же осталось-то? Странным образом – буквально ничего». О чем почти истерически едва не теми же словами написал Георгий Иванов: «Невероятно до смешного: / Был целый мир – и нет его… / Вдруг – ни похода ледяного, / Ни капитана Иванова, / Ну абсолютно ничего!» А потом, в 91-м, так же стремительно рухнул новый и тоже казавшийся неколебимым целый мир. А уже через десяток лет пошел вспять, и опять все надо повторять и объяснять заново. «Историко-культурная амнезия – не есть болезнь. Это такое здоровье», – говорит Рубинштейн. Анализ и диагноз разом. Глубокий, основательный, подробный – два предложения из восьми слов.

Любопытно, что уже в следующей главке снова косвенно тревожится тень Розанова. Рубинштейн мельком замечает: «Мне, впрочем, всегда были подозрительны люди, неумеренно много талдычащие о нравственности. Так же, как, скажем, и о любви к родине». Это парафраз розановских мыслей: «Я еще не такой подлец, чтобы думать о морали» и «Чувство Родины должно быть великим горячим молчанием». Парафраз, разумеется, невольный – порожденный одинаковым художническим принципом: изъясняться прямо и свободно. Да, вот так просто: всего только прямо и всего только свободно – только нужен еще талант. Чтобы читать было интересно.

Рубинштейна читать хочется – для получения физиологического удовольствия. Когда никого рядом, а ты смеешься, даже хохочешь в голос, и выбегаешь, чтобы пересказать.

Рубинштейна читать нужно – это душеполезно.

Рубинштейна читать необходимо – чтобы всё замечать и ничего не забывать.

Одна из рубинштейновских книг называется «Случаи из языка» – по сути, таково название всех его книг и всей его жизни, осмелюсь сказать. «Пространство языка – единственное пространство, реальность которого не подлежит сомнению», – утверждает он. В главке «Слово на слово» речь о том, как разность мировоззрений проявляется в языковой несовместимости: «Ключевые слова и понятия ударяются друг о друга с диким клацаньем и высеканием искр».

Слова Рубинштейн знает все, а своими владеет виртуозно. На это оружие и надеется во всех случаях жизни:

«Вместо того, чтобы обидеться, ты начинаешь смеяться». Ирония – «противоядие против мракобесия всех видов». Он убежден, что «язык зла хаотичен и нерефлексивен. Зло никогда не бывает остроумным. А если бывает – то уже не зло».

Универсальный рецепт: смешно – не обидно, смешно – не противно, смешно – не страшно. Все более-менее это знают, но надо же уметь применять. Рубинштейн так свято верит в прописанное (буквально) средство, что даже увлекается – ведь зло бывает остроумным и может оставаться при этом злом: когда оно чернит истинные добродетели и рушит заслуженные репутации. Однако всегда приятнее перехлест в благодушной недооценке, чем в осудительной переоценке.

В одной из хрестоматийно рубинштейновских историй он рассказывает о каком-то музее: «К совершенно пустой витрине была пришпилена бирка. На ней значилось: „Кучерявость у ежей“. На другой бирке, чуть ниже, было написано: „Экспонат на реставрации“.» Да не на реставрации – вот он, книжки пишет: ёжик, но кучерявый. Редчайшая разновидность.

При всей язвительности и порывах гневного негодования Рубинштейн в большинстве случаев добродушен – как раз потому, наверное, что уверен в силе (своих) слов. Как трогательно, хотя правдиво и без прикрас, описано коммунальное детство. Как дан портрет коммуналки – смешной, парадный, едкий, домашний: вроде групповых портретов Хальса.

www.rulit.me

Читать онлайн "Духи времени" автора Рубинштейн Лев Семёнович - RuLit

Чем-то, очевидно, надо все это закончить, а вот чем – непонятно. Так что пусть все останется как есть. Ничего страшного.

Игрушечный попугай

Большинству из нас свойственно с умилением пересказывать друг другу те или иные шедевры детского речетворчества. Это самое речетворчество, как и прочее детское творчество, во все времена рассматривалось в контексте существующего в данный исторический момент эстетического или общественного мейнстрима и оценивалось либо с точки зрения сходства с творчеством взрослых, либо – наоборот. Концепции отношения менялись от «надо их учить» до «надо у них учиться».

То, что дети говорят иногда удивительные вещи, никакая, мягко говоря, не новость. Что, впрочем, не мешает нам всякий раз заново поражаться и восхищаться. Больше всего потрясает их способность описывать взрослый мир – закоченелый и не замечаемый нами мир межличностных связей, социальных привычек и предрассудков, идеологических и эстетических кодов нашего повседневного поведения. Они как-то вдруг формулируют то, что должны были бы сформулировать мы сами, если бы умели. Такое бывает при соприкосновении с хорошим искусством: «Как же так – это же так просто! Почему не я это сказал?»

Эстетическая ценность детского высказывания, как и высказывания художественного, прямо пропорциональна той степени, с какой нарушаются общественные приличия и этикетные предписания. Творчество – это риск. И не только риск быть непонятым. Иногда – как раз наоборот.

Вот едет, допустим, пятилетний мальчик Лева со своей мамой в трамвае по заснеженной столице. Время действия – зима 1953 года. Трамвай проезжает мимо одного из многочисленных портретов усатого человека в военной форме. Тут мальчик Лева на весь вагон звонким своим голосом спрашивает: «Мама, а Сталин когда уже умрет?» Трамвай затихает. Внезапно позеленевшая мама, вместо того чтобы дать вразумительный ответ, на ближайшей же остановке грубовато выволакивает любознательного мальчика из трамвая. Примерно через месяц на этот невинный вопрос был дан исчерпывающий ответ.

А вот, например, тоже с мамой, но уже несколькими годами позже и не в трамвае, а в троллейбусе едет совсем другой мальчик мимо площади Дзержинского (ныне Лубянской). Проезжая мимо чугунного козлобородого истукана, стоящего на высоченном круглом постаменте, мальчик (опять же во весь голос) спрашивает: «Мама, а этот дядя, который вылез из трубы, он кто? Трубочист?» Финал тот же.

А вот, скажем, еще несколькими годами позже, и уже другой мальчик – лет восьми – сидит с отцом в коридоре детской поликлиники. Долгая, нудная очередь. Папаша читает книжку, мальчик мается и разглядывает стены. Вот плакат о профилактике гриппа. Тут вот велят мыть фрукты перед едой. В другом месте настоятельно советуют закаляться, как сталь. А вот череда портретов каких-то дядек в пиджаках, галстуках и со скучными озабоченными лицами. «Пап! А кто эти дяденьки?» – спрашивает мальчик. Отцу лень объяснять, что означает слово «политбюро». Поэтому он отвечает лаконично: «Это наши вожди». – «Ну, папа! – говорит сынок с нравоучительной интонацией. – Что ты говоришь? Какие вожди? Вожди же бывают только у диких племен!» Крыть отцу было особенно нечем, но, к счастью, подошла их очередь.

А вот еще, лет десять спустя, другой мальчик утром седьмого ноября 197* года расталкивает свою спящую маму. «Мама, – кричит он, стараясь перекричать включенный на полную громкость телевизор, – вставай, мама! Вон уже прямо сейчас парад будет! Вот уже и правительство карабкается на Мавзолей». Ну как можно было сказать точнее про специфическую пластику наших одышливых геронтократов?

А вот уже совсем недавно, месяца два тому назад, маленькая девочка лет трех с чем-то рассматривает яркий плакат на заборе строительной площадки. На плакате что-то написано, а в центре композиции – большая двухголовая птица, разукрашенная красным, белым и синим цветами. «А это какая птица?» – спрашивает девочка. (Только что они вместе с дедом, которого по странному стечению обстоятельств зовут так же, как мальчика в первой из череды наших историй, – Львом, кормили уточек в пруду.) «Это герб России», – честно, но непонятно отвечает дед. «А почему такого цвета?» – «Это цвета российского флага», – отвечает дед с той же неумолимой честностью. Интересно, что о нестандартном количестве голов вопроса не последовало. Девочка надолго замолкает – совершенно очевидно, что в голове ее проистекает серьезный аналитический процесс. Через какое-то время она делится результатом своей напряженной умственной работы. «Это так иногда бывает, – говорит она, – что если попугай игрушечный, то у него бывает две головы». Боже мой, изумляется дед, «игрушечный попугай»! Как придумаешь такое!

www.rulit.me


Смотрите также