Макс Дворжак - История искусства как история духа. Макс дворжак история искусства как история духа


Макс Дворжак - История искусства как история духа

Рассмотрим теперь картину "Слепые" в Неаполе. Брейгель долго занимался этой темой, введенной в нидерландскую живопись еще Босхом. В предварительных этюдах к картине заключено, пожалуй, объяснение того, что в "готически" подвижных одеждах обеих средних фигур звучит более старый стиль, что, конечно, могло бы также иметь значение и в связи со всем замыслом картины. Как уже указал Ромдаль[128], впечатление от замечательного произведения проистекает главным образов из противоположности мирного пейзажа и трагической, неумолимой линии процессии слепых. Пейзаж, как опять-таки уже было замечено, выдает итальянское влияние, и при этом образцы следует искать не в современном итальянском искусстве, а в венецианских картинах второго и третьего десятилетий чинквеченто. В "Любви небесной и земной" Тициана и родственных ей картинах находим мы подобное же спокойствие линий, подобное идиллическо-поэтическое настроение.

Но ренессансное "спокойное бытие" связывается в картине с барочной диагональю! В наброске 1562 г. ее еще не было. Там слепые идут по широкой улице, которая в основном расположена параллельно к горизонтали ландшафта заднего плана. Такое простое расположение и жанрово предметное показывание уже не удовлетворяли Брейгеля в его последний творческий период; и оно должно было уступить место диагональной композиции, которую художник заимствовал у итальянцев уже в "Поклонении волхвов". Но в "Слепых" она уже не только вспомогательное средство нового построения пространства, как в картине 1564 г. и ее предтечах. Опускающаяся плотина насильственно перерезает неподвижные горизонтали пейзажа, отчего возникает контрастное столкновение. В противовес тишине деревенской идиллии плотина означает пространственное движение, начало и конец которого мы только подозреваем, но не можем обозреть. Мы воспринимаем только направление движения: оно идет над сельским микрокосмом, разрывает его границы и противится прежним приемам строить пространство картины плоскими планами. Это косое движение не указывает глазу зрителя пути к задуманному где-либо выше формальному и сюжетному центру, как у Корреджо и его последователей: оно представляет только направление, только движение в пространстве, над которым находится зритель и оно ведет вниз от нормального уровня жизни.

Все это было бы менее ясно, если бы потрясающая процессия слепых не находилась в полном соответствии с этим напряжением пространственного построения. Только благодаря этому нашему сознанию становится вполне ясно ее драматическое содержание. С возвышения, которое подчеркнуто острыми крышами двух крестьянских домов в верхнем левом углу картины, спускаются по плотине слепые. Последние из них движутся еще в привычном темпе, вертикально, медленно, шаг за шагом, как автоматы. Они еще не знают, что случилось впереди. Плотина делает поворот, вожак этого не замечает и падает через откос в углубление, которое в правом нижнем углу образует контрапост подымающимся крышам домов в левом углу. Между этими двумя полюсамии развертывается теперь трагическая судьба. Слепые, связанные друг с другом руками, положенными на плечи, и шестами, образуют цепь, которая внезапно, благодаря тому, что вожак оступился, натягивается с большою силою. Следствием является жуткое, быстрое нарастание падающего движения. Обе средние фигуры уже готовы упасть, и механическое шагание вперед превращается у них в неуверенное спотыкание; слепой сзади вожака падает, а там, дальше, пропасть поглощает уже и вожака. В соответствии с этим наблюдается превращение фигурного мотива от прочного, как глыба, стояния к податливому сдаванию и, наконец, к массе, статически и органически не контролируемой; начиная с управляемого или полууправляемого тела вплоть до катящегося камня, или, в духовном выражении, "в этих жутко индивидуализированных удивительных головах, - как говорит Ромдаль, - видно ступенчатое нарастание страха", и все это делается еще более страшным и захватывающим в связи с тупой безвыразительностью, свойственной слепым.

Так строится на подвижном контрапостном действии барочной пространственной диагонали грандиозная по трагизму тема. Подобно тому, как композиционная диагональ резко и словно безжалостно противопоставлена красивому течению линий и гармоническому распределению масс в пейзаже, так, с другой стороны, безмятежность и неподвижный покой этого пейзажа резко контрастируют с разыгрывающейся на его фоне катастрофой. Кроме охваченных ею, нигде не видно ни одного человека, - только корова спокойно пасется на берегу пруда, в который падают слепые. Природа безучастна и даже покажись она теснее связанной с индивидуальной человеческой судьбой, то это слияние лишь однократно; судьба человека - ничто в сравнении с всеобщностью природы и ее непреложными законами. Гибель слепых - чередование моментов вторжения природы в индивидуальную судьбу, моментов, следующих друг за другом так быстро, что художник мог изобразить их как одно страшное мгновение, однако природа непреходяща и она пребывает по ту сторону от человеческих масштабов, с которыми связано жалкое человеческое существование.

Фигуры старой притчи приобретают у художника всеобщую глубокую человеческую значительность. "У Брейгеля они подняты до степени общезначимости для всех времен и поколений, мы чувствуем себя сами перед его картиной как звенья этой мрачной цепи слепых, ведущих друг друга на погибель, в неумолимой солидарности судьбы", - говорит Ромдаль, который сравнивает - со стороны полнейшей законченности в овладении темой - картину Брейгеля с "Тайной вечерей" Леонардо.

Ближе было бы сравнение "Слепых" со "Страшным судом" Микеланджело. В основе обеих вещей лежит толкование глубочайших вопросов бытия, в обеих силы, стоящие выше индивидуальной судьбы, сосредоточены в фокусе ужасающего события, в основе обеих лежит личное исповедание, одновременно представляющее высочайшее выражение художественных, духовных и этических идеалов времени. Но там пути расходятся. Духовный мир Микеланджело отдален от реальной жизни. Герои его "Страшного суда" - сверхлюди, в которых физические и духовные энергии представляются развитыми до титанических потенций. Это - подобные богам люди, однако же и они - ничто в сравнении с неземными, трансцендентными силами, поставившими вне зависимости от времени и пространства непреодолимые границы борьбе людей. Это - трагедия человеческого рода sub specie aeternitatis[129]. Это - эсхатологическое видение, вневременное и явленное в бесконечности универсума, по ту сторону любой земной детерминированной ситуации; телесность развита до степени высшей художественной силы, однако в молниеносном метафизическом протекании, в сферической бесконечности природного закона это видение преобразуется в исходящее как бы из другого мира откровение.

Брейгель же изображает маленький, потрясающий, но по своему значению повседневный эпизод. Где-то несколько бедных слепых сделалось жертвами несчастного случая. Никто не обратит на это внимания, вряд ли даже, что один или другой их родственник прольет по ним слезу; жизнь в природе и жизнь людей идет своим чередом дальше, как будто только лист упал с дерева. Но в том-то и заключается новое, что такой незначительный факт, с такими незначительными героями поставлен в центр мировосприятия. То, что кажется случаем, единичным, временно и местно ограниченным, то, что представляется исторически незначительным событием, воплощает судьбу, которой никто не может избежать и которой человечество в своей всеобщности слепо подчинено. Вечные незыблемые законы и силы природы и жизни господствуют над волей, страданием и ощущением; они безжалостно определяют жизнь отдельного человека, и там, где мы думаем вести, нас, оказывается, ведет скрытое для нашего понимания назначение, словно незрячих в пропасть. Это выраженное в картине мироощущение соответствовало одному из основных учений стоицизма, принадлежавшего к числу важнейших элементов мировоззрения северного маньеризма, и, таким образом, темы, занимавшие после Монтеня все выдающиеся умы, оказываются увековеченными в "Слепых" с непреходящей образной силой.

Сюда присоединяется еще другое обстоятельство. Не только в "Слепых", но и в других своих картинах Брейгель делает воплощением человечества беднейших из бедных. Конечно, неслучайно, что художник изображал калек, эпилептиков, дурачков, слепых и необразованных крестьян. "Красота простых душ" - старое наследство христианства - стала, без средневековых трансцендентных связей, на место классического геройства и привела к тому социально-эстетическому и альтруистически-реалистическому изображению человека, которое через три столетия должно было достичь своей вершины в "Идиоте" Достоевского.

При этом было бы, однако, совершенно неверно, если бы мы стали смотреть на картины Брейгеля только как на "нарисованную литературу" или класть в основу его изображений ту или иную идеологическую систему. Не из философских догм, а из всего духа своего времени и своего народа, из направлений мысли и чувства, на которых сознательно или бессознательно самые благородные и самые глубокие между его современниками построили новое восприятие Жизни, проистекала и его жизненная мудрость, причем он был не только получающим, но и дающим. Если художественная форма (в чем нельзя сомневаться) является воплощением нашего духовного отношения к окружающему миру, то и работа над ее развитием, - что особенно ясно для нас у великих художников, - означает непосредственное сотрудничество над новым осознанием мира. Иногда это сотрудничество завуалировано, но затем оно внезапно ясно проявляется, чтобы позднее снова уступить место чисто формальным проблемам. Так это было и у Брейгеля.

profilib.net

Макс Дворжак - История искусства как история духа

В "Апокалипсисе" эта черта его искусства выступает на передний план столь же сильно, сколь и неожиданно в общем контексте европейского искусства того времени. Это - личное духовное исповедание Дюрера, чье содержание лежит не только в области проблем собственно искусства, но относится ко всем тем роковым вопросам, что занимали всех более серьезно задумывавшихся над своим временем людей. Этот цикл был создан в то же самое время, когда во Флоренции проповедовал и был сожжен Савонарола. Но тогда как в Италии речь шла только о движении по восстановлению господства церкви, то в Германии общество, воспитанное в духе более глубокого религиозного образования и чувствования, в ходе целого столетия задумывалось о более глубоких причинах упадка религиозной жизни, а в сознании ведущих личностей осязаемую форму начала обретать проблема духовного обновления христианства в качестве важнейшего требования времени; то же мы видим и у Дюрера, чье первое большое произведение возникло из осознания долга по отношению к этому главному вопросу духовной жизни, вопросу, стоящему выше специальных задач искусства и превратившему цикл Дюрера в пронзительную проповедь. Духовная программность напоминает о средневековье, тогда как личностность высказы вания предвещает то, что спустя несколько десятилетий станет главной чертой, сокрушившей имперсональные художественные идеалы Ренессанса в творчестве Микеланджело, а после Микеланджело подчинившей себе и все европейское искусство. Так "Апокалипсис" Дюрера стоит между двух эпох, являясь завершением одной и вводя в другую, связуя предшествовавшее Ренессансу и то, что должно было за ним последовать. "Апокалипсис" играет особенную роль в творческом развитии Дюрера. В последующее время он создал более или по меньшей мере столь же значительные работы, но никогда более - произведение, до такой же степени исполненное страстности и юношеского воодушевления определенной идеей, как "Апокалипсис". В нем есть словно бы неистово кипящая юношеская сила, ведь в апокалиптическом тексте Дюрера, это вполне определенно, привлекали не только исторические аналогии, но - дух, обуреваемый идеалами будущего и юношески горячо ими увлеченный. Нигде в современном ему нидерландском, итальянском или французском искусстве мы не найдем бури и натиска юности, подобных дюреровским. Художественная карьера - это постепенный подъем, поэтому самые дерзкие произведения возникают не в начале, а в конце жизненного пути. Это, бесспорно, неслучайно, столь же неслучайно и то, что подобное явление повторилось в немецком искусстве, и величайший поэт Германии открыл свое художественное творчество, полный юношеской радикальностью убеждений и страстно увлеченный идеей прогресса, так что возможно было бы говорить о родственном типе художника. Источник этого родства заключен в том соотношении между искусством и проблемами бытия, основы которого были заложены в Германии как раз на рубеже пятнадцатого и шестнадцатого веков, которое сохранялось в Германии и позднее, вплоть до настоящего времени. Это связано со стремлением рассматривать окружающий мир как часть внутренней жизни, а искусство как средство диалога с Богом и чертом, потусторонним и посюсторонним бытием, с самим собой и с тем, что движет всем миром, это - тот порыв, что в юности охватывает человека, должно быть, сильнее, чем в старости. Вся жизнь Дюрера была борьбой за обогащение духовной индивидуальности, которой он стремился подчинить все те значительные духовные импульсы и переживания, что предлагало его время: гуманизм и Реформацию, итальянское и нидерландское понимание искусства, теорию и практику, красоту и многообразие жизни и природы. Так возникает тип художника, диаметрально противоположный его итальянским или нидерландским современникам, тип нового идеализма образования и универсализма, покоившегося не только на естественнонаучной эмпирии, как у Леонардо, но основанный - как три столетия спустя у Гете - на никогда не иссякающем соучастии во всем, что владеет духом людей и дает пищу фантазии.

V ИСТОРИЧЕСКИЕ ПРЕДПОСЫЛКИ НИДЕРЛАНДСКОГО РОМАНИЗМА

В своем литературном обосновании нидерландский романизм обозначает себя как победу знания над средневековым невежеством. Он неоднократно указывает, в чем состояло это знание: в обладании истинными правилами искусства. Не надо при этом упускать из виду, что это объяснение заимствуется из итальянских источников и было впоследствии применено к процессам, с которыми его, по самому составу памятников, не вполне удается согласовать. В действительности речь идет о комплексе явлений, единство которых может быть обозначено как стремление к освобождению от узко очерченных границ искусства XV века.

Натурализм, основанный великими нидерландскими мастерами первой половины пятнадцатого столетия, обогатил, правда, искусство небывалым множеством новых наблюдений, новым понятием верности природе в качестве решающего принципа при изображении видимого мира, но при этом искусство всюду, где речь шла о рождении из наблюдений духовного и художественного единства, стоящего над видимым миром, определялось границами, которые провело для него средневековье. Это ограничение - в смысле последующего развития - было основано главным образом на связанности внешних и внутренних масштабов. Конечно, неправильно отказывать средним векам в величии мировосприятия и видеть его только в итальянском Возрождении: в средние века мировосприятие покоилось лишь на другом отношении к действительности, нежели в начале XVI в.

Для средневекового художника решающим было величие мысли о надземном мире и о всем, что могло бы быть с ним связано, величие понимания божественного всемогущества и его роли в творении, в природе, в человеческой жизни и в истории человечества, величие представления о божественных образах как о вечном примере людям, величие беспорочной идеальности святых, величие невнимания к чувственному и рациональному опыту, в вере в чудесное; таким образом, для средневекового художника решающим было прежде всего внутреннее единство и замкнутость покоящегося на абсолютных духовных ценностях мировоззрения. Оно сохранялось в силе и тогда, когда новый натурализм находился уже в полном цвету. Разве оно потеряло что-либо в гентском алтаре Ван Эйков, в "Мадонне каноника ван дер Пале", в портрете Арнольфини, несмотря на светский характер последнего? Христианский художник никогда не мог раньше изобразить с подобной верностью природе одежду, сосуд, яблоко на подоконнике, луч солнца. Однако все ли это? Не стоял ли в конечном счете в произведениях "архаического" стиля над действительностью все еще некий высший закон, та ценность вещи, что коренится в благоговении перед сверхчувственными силами?

До известной степени все, что писали эти художники, было натюрмортом: пейзажи, где один мотив был связан с другим, подобно цветам в букете; внутренние помещения - интерьеры, изученные любовно, вплоть до последней пылинки, так, как двести лет спустя голландцы будут писать фрукты и домашнюю утварь; портреты, в которых всякое психическое и физическое переживание сведено до минимума ради точнейшего воспроизведения неподвижного фактического состояния; и все-таки эта вещественность не та, как в последующие столетия. В старой нидерландской картине мы стоим рядом со всеми этими великолепными, добросовестно переданными с натуры деталями и все-таки мы видим их как бы издалека, с какой-то высокой башни, которая поднимается над естественной значимостью и функцией отдельных элементов изображения. Последние предстают лишь как сумма метафизической взаимосвязи, которая и огромные залы соборов превращает лишь в маленькие частички чувственно непостижимой бесконечности.

В течение пятнадцатого века это высокое трансцендентное единство картины мира постепенно теряло свою живую силу.

Процесс был слишком сложным, чтобы мы в этой связи могли заняться рассмотрением его причин. Достаточно указать на его негативные и позитивные последствия. Очень поучителен в этом отношении Мемлинг. Он был наследником высокого стиля, и глядя на его ранние произведения можно было бы подумать, что имеешь дело все же не только с традициями прошлого. Если же проследить его развитие дальше, то быстро открывается его эпигонство: то, что поначалу казалось внутренне пережитым, лишается окрыленности, становится литургической формулой огромной культуры, но все же лишь формулой и в конце концов чистой условностью.

Однако искусство никогда не стоит на месте, и в границах пережитого начинают развиваться новые зерна: субъективно лирическое содержание и оживленный рассказ у Мемлинга, драматическое напряжение и формальный пафос у Гуго ван дер Гуса, захватывающий реализм у Гертгена тот Синт-Янса, мощная фантастика у Босха; и повсюду искание более прочной зависимости искусства от естественных человеческих ощущений, от жизни и духовных потребностей.

Так обстояло дело в нидерландской живописи, когда во всей европейской духовной жизни произошел великий переворот, образующий глубочайший разрыв между культурой средневековья и Нового времени и указывающий вместе с тем художественному творчеству нового поколения совсем новые пути. Как бы ни были различны духовные движения и явления, бывшие следствием этого переворота, все же у них было нечто общее: стремление к новым, общеобязательным идеалам, которые должны быть достигнуты не только на основе унаследованного понимания откровения, но в не меньшей степени и с помощью тех средств и способностей, которые на севере развились в течение поздней средневековой революции, а на юге - в процессе Возрождения.

profilib.net

Макс Дворжак - История искусства как история духа

И все-таки это богатство было связано, было внешне и внутренне несвободно как по отношению к зданиям, с которыми оно было соединено, так и в его отношении к природе и жизни. Произведения искусства ренессанса - статуя Донателло, картина Рафаэля или Тициана - являются микрокосмом, миром в себе, не только в том смысле, что их ценность и действенность в незначительной мере зависят от действия здания, что большая часть их художественного содержания была автономна и могла быть понята и оценена без связи с вышестоящей художественной системой. Об этом не может быть речи в готических скульптурах или картинах. Ряды статуй, украшающие готический фасад, образуют неотделимую часть этого фасада, и притом не только в качестве декорации, как утверждалось порою, когда говорили о декоративном значении готических скульптуры и живописи; декоративными являются художественные формы (если только не совсем перевернуть смысл слов), которые составляют "агрегат", составляют нечто "прикладное", имеющее задачей повышение действия художественного произведения, но что можно было бы также и опустить без того, чтобы основная форма потеряла свое формальное значение. Готическое же статуарное украшение является частью основной формы и вместе с архитектоническими частями выражает движение здания и его тектонический смысл, выражает непринужденный рост, свободное растворение компактной массы, а готическая монументальная живопись остается несомненным выражением архитектуры, которая освобождает ее от господства твердой стены, объема в замкнутом в себе пространстве.

При этом было бы, однако, совершенно неверно видеть в готической скульптуре и живописи только воплощение архитектонической мысли их времени. В рамках архитектонической связанности готическое изобразительное искусство означает в то же время также самостоятельное новое решение пластических и живописных проблем, причем сначала на основе идеалистического характера раннеготического искусства, от которого нам надо исходить при нашем рассмотрении. Здесь наталкиваешься на немалые трудности уже в терминологии художественных особенностей, так как наша обычная терминология возникла в эпоху, которая ничего не хотела знать о художественном смысле древнейшего готического искусства, да и не могла знать. Но объясняется это и объективными причинами.

Наше восприятие искусства всецело определяется со времени тех изменений, которые оно претерпело за период, истекший от средних веков до нового времени - отношением к реальному бытию, к природе и к чувственному человеческому переживанию, причем это остается в силе и тогда, когда мы имеем дело с ирреальными мотивами. Поэтому нам не легко представить себе мир, который все ценности действительности, все воспринимаемое чувствами или рассудком, все конечное, ограниченное, видел только в зеркале абсолютного, вечного, бесконечного и смотрел на конечное только как на проявление чувственно и рационально непостижимой божественной мысли, находящейся, по словам Гильдеберта из Лавардина, "надо всем, подо всем, вне всего, во всем". К последней следует сводить всю причинность, все создаваемое и созданное; но своеобразие средневекового художественного развития заключалось не только в религиозном характере (на что постоянно и указывают). Искусство контрреформации, например, было религиозным не в меньшей мере, и все-таки - несмотря на многие точки соприкосновения - оно далеко от готического. Своеобразие готики заключалось во всемогуществе находящейся вне материального переживания духовной конструкции, влияние которой было так велико, что всякое непосредственное прибегание к чувственному опыту в духовных вещах (подобно тому, как ныне всякое своевольное пренебрежение им) воспринималось как бессмысленный и заслуживающий порицания проступок против истины и человеческого рассудка. Ансельм Кентерберийский писал, ступая против Росцеллина и его учеников: "В их душах пиление столь переплетено телесными вещами, что оно никак не может из них выпутаться".

В этой подчиненности всех телесных вещей, то есть всех чувственных ценностей и материальных отношений, под углом зрения чисто духовной и надчувственной значимости, сохранялся первоначальный источник прогресса, происходившего в средневековом искусстве, и благодаря которому это искусство - не менее, чем древневосточное, классическое или современное - предстает самостоятельной и законченной фазой во всеобщей эволюции искусства. Это искусство показывает нам тот путь, что вел от сновидческого одухотворения материи и всего универсума в античном христианстве и раннехристианском искусстве к варварски вулканическому, неистово революционному отказу новых народов и новой культуры раннего средневековья от чувственной красоты и привел к резкой границе между новой духовной истиной и убеждением, так же как и покоящейся на них жизнью фантазии, с одной стороны, и "мнимым существованием" старых мирских благ и впечатлений, с другой, к разрыву вплоть до разрушения всех старых культовых понятий[20] . К ним начали обращаться в эпоху Каролингов после того, как безусловное трансцендентное религиозное содержание жизни перестало образовывать единственный масштаб жизни человека и под влиянием новых политических и социальных образований должно было стремиться к новому примирению с земной жизнью и ее ценностями, в чем и надлежит искать глубочайшую причину каролингского возрождения. Однако эта эпоха была и временем господства спиритуализма, господства, которое при всех новых требованиях и целях оказывало решающее воздействие на искусство и которое вместо того, чтобы вести обратно к античности, вело к постепенной переоценке чувственных элементов на новой духовной основе.

Было бы очень заманчиво и важно по отдельности проследить, как из этого процесса во всех искусствах в качестве первого этапа проистекает примечательный параллелизм ограниченно материального и абстрактно надматериального художественного воздействия в романском искусстве и проследить, как достигается второй этап и одновременно завершение перестройки традиционного искусства в готике на основе полнейшего пронизывания и преобразования всех реальных сущностей и взаимосвязей новыми понятиями духовно значимого для человечества и достойного увековечивания. Проследить, как тем самым меняется все отношение к окружающему миру, как возникают новые художественные представления, формальные цели и точки зрения, как основывается новое, принципиально отличное от классического возвышение телесного мира, идущее не от чувственного к духовному, как это было в древности, но наоборот, от духовного и при этом в первую очередь от надмирно духовного к чувственному, как заново возводится телесное, преходяще ограниченная материя через формальную красоту и художественную отвлеченность в царство идеальных благ человечества! Проследить, как через этот универсально исторический, прокладывающий новые пути взлет нового искусства из нового мировоззрения перетолковываются все традиции, как возникают новые проблемы, новые законы монументальности, художественного совершенства, величия и всеобщности!

Если бы все это было положено в качестве движущей силы исторического рассмотрения средневекового искусства и пеоеплетено с богатством реальных фактов, то возникла бы картина художественного развития, которое, исходя из последовательности его внутренней структуры, цельности остроты его характера и значения для всего будущего, можно было бы сопоставить лишь с тем, чем мы обязаны грекам.

Однако же это - задача будущего; сегодня мы хотели бы в той степени, как это требуется для нашей цели, представить лишь некоторые из особенностей готической скульптуры и живописи, происходящих из их надчувственного идеалистического источника.

Так как изображение фигуры стояло вначале всецело на переднем плане, то рекомендуется исходить от нее и прежде всего исследовать решающие для создания отдельной фигуры точки зрения.

profilib.net

Макс Дворжак - История искусства как история духа

В большом алтаре Тухера следы прежних итальянских влияний заметны лишь едва. Дальнейшее формирование стиля Джотто пошло здесь совсем другим путем, чем в Италии. Особенно ясно выявлено это в изображении пространства, которое в Италии все больше связывается основоположниками Ренессанса со стремлением к убедительной реконструкции реальных взаимоотношений, тогда как Германия как будто все больше от этого отходит. В алтаре Имгоффа во всяком случае намечена пространственная глубина; в алтаре Тухера она совершенно отсутствует. Фон здесь дан совершенно ирреально. Это - старый золотой фон, который не является, однако, мертвой, гладкой или нейтрально-спокойной узорчатой плоскостью, а преисполнен приподнятой фантастично-неправдоподобной жизни. Плоскость фона покрыта растительным орнаментом, утратившим как натуралистическую вегетативность трактовки XIII в., так и архитектонично-закономерный, антикизированный характер. Он здесь становится почти до жути живым, сплетаясь как змеи в сумятицу линий, которую трудно разобрать, и которая, как пламя, стремится в высь, как бы в высшие сферы, где эта страстная динамика переходит в нежную музыку позднеготического, архитектоничного и все же бесплотного движения. Этому лишенному материальности способу выражения противостоят фигуры - тяжелые, массивные, замкнутые и компактно-пластичные. Как существенно отличаются они от современных им итальянских или нидерландских фигур! От первых они отличаются полнейшим отсутствием интереса к подробной и правдивой передаче натуры, от вторых - своим замыслом. В задачу немецкого художника не входили передача или художественное усиление природной игры сил, не занимал его также наглядный показ функций телесного организма - его задачей являлось лишь подчеркивание массивно-телесного и субстанционально-реального в противоположность чисто духовному. Закономерное построение и формальная красота не играют здесь никакой роли, столь же мало внимания уделяется созданию близкого портретному выражения лиц. Тяжеловесный, плохо расчлененный, застывший и в положении и в движении (изображение последнего ограничивается немногими неповоротливыми линиями и пастозными цветными плоскостями) человек - как смертная ограниченная изменчивая материя, как второстепенная и подчиненная высшему оболочка - противопоставлен выражению душевных порывов.

На почве этого противопоставления развивается своеобразный меланхоличный реализм немецкой живописи первой половины XV в., в основе отличающийся от современного нидерландского натурализма и итальянского эмпиризма. Как на сцене, где разыгрываются мистерии, выступают (например, у Мейстера Франке, у Лукаса Мозера, Мульчера и многих других) наравне с идеальными фигурами такие, которые находятся в резком противоречии с какой бы то ни было идеализацией: представители темных гибельных сил земного бытия и носителя человеческих преступлений, грехов и страстей - тусклая и слепая масса, с которой надлежит бороться высшим силам; все это первый шаг к новому обоснованию трагедии человеческой индивидуальности и судьбы, для которой не было места в рамках средневекового антиреализма.

Всегда и везде, однако, все земное: бытие, все человеческие ощущения, желания и поступки являются как бы скованными и преисполненными гнетущей тяжести, в которой отражается низшая форма жизненного существования. Телесное не является равноценным духовному, как в аналогичном по времени итальянском искусстве, но возникает, как преодолеваемая им сфера сопротивления. Это полярное противопоставление телесного чисто духовному приводит иногда - наиболее гениально у Вица - к монументальной тяжести, напоминающей аморфные массы романской архитектуры, к нерасчлененным глыбообразным символам материи, из которой духовное прорывается лишь с мучительным трудом, для того чтобы, освободившись все же в конце концов от уз преходящей действительности, в высшей полярности наполнить другую, более высокую сферу своей (противопоставленной всякой тяжести и связанности) динамикой. Независимое от изображенного земного бытия и действия, это искусство намечает свою высшую форму выявления, связует, поднимаясь над всем индивидуальным, фигуры во вневременном духовном единении и настроении и звучит, как звон из других миров; так же, как и возвышающиеся над всем реальным и вещественным красота и познание звучат для созерцателя в обусловленных идеалом формах, линиях, красках, светотени, звучат в изображении природы и человека, а также в игре воображения.

Все это имеет свои корни в средневековье, но вместе с тем означает новый этап средневекового идеализма, представляющий собой принципиальный шаг вперед. Источником его было то же стремление к более глубокой связи искусства с субъективным переживанием окружающего, которое лежало в основе развития современного нидерландского и итальянского искусства. Только дороги здесь были различны. В Италии и Нидерландах перемена, - приблизившая искусство к людям, - осуществилась главным образом в области нового светского понимания природы, которая открылась искусству чувственным путем, через наблюдение ее неисчерпаемого многообразия и через познание ее естественных закономерностей, от которых зависит все материальное. В Германии, где религиозное мышление вплоть до Реформации сохранило свою руководящую роль также и в искусстве, искали, напротив, этого очеловечения искусства в пределах его старорелигиозной сверхъестественной обусловленности. Новое начало, характеризующее немецкое искусство XV столетия, состояло в отказе от отражения догматически данной абсолютной истины, стоящей в виде крепко спаянной мощной системы духовных ценностей над чувственным опытом и земным бытием, как это было свойственно готике XUI и XIV столетий. Центр тяжести перенесен был на субъективное размышление и ощущение, посредством которых надлежало, преодолев материю, достигнуть внутренней просветленности и абсолютной духовности. Поэтому немцам было безразлично, какими являются вещи в их естественной обусловленности, и убедительная сила объективной передачи для них не имела значения. Решающими являлись лишь общение духовного с духовным и выходящие за пределы чувственных форм смысл и цель изображения, которое должно было сообщить людям в первую очередь внутреннее углубление и духовные ценности. Внутреннему переживанию соответствует здесь степень верности в изображении природы при напряженном стремлении от наиболее реального к самому ирреальному, так что вместо закономерности итальянцев и нидерландской зависимости от натуры в немецком искусстве первой половины XV в. в выборе средств выражения царила значительно большая свобода,которой может быть объяснено и кажущееся расщепление на независимые друг от друга школы и индивидуальности. Однако именно эта свобода вела к удивительной точности и лаконичности художественного выражения; благодаря этим его свойствам, взятым в качестве критерия, немецкая живопись первой половины XV в. представляется воплощением своеобразного и высокого развитого стиля.

К его лучшим произведениям относятся инкунабулы деревянной гравюры. Скорее поощряемые, нежели задерживаемые еще несовершенной техникою, их анонимные родоначальники, даже больше, чем современные им немецкие живописцы, сосредоточили свое внимание на том, в чем состояла главнейшая задача немецкого искусства, и создавали такие художественные произведения, которые, правда, в области подражания натуре и решения формальных проблем далеко отставали от произведений современной им нидерландской и итальянской живописи, но в которых тем непосредственней и проникновенней, часто в захватывающей чистоте, каждому был указан путь к внутреннему созиданию.

II Своеобразие развития немецкой живописи XV столетия было прервано нидерландскими влияниями. И снова было ошибкой со стороны односторонней точки зрения на развитие искусства, как на постепенное приближение к натурализму, считать, что воздействие Нидерландов осуществлялось в постепенном приближении немецкой живописи к западным достижениям натуралистического характера. Правда, отдельные элементы новой нидерландской живописи еще и раньше проникали в Германию, особенно в западную, однако они всегда оставались второстепенными по отношению к специфически немецким художественным установкам, и только в пятидесятых годах нидерландское влияние стало решающим, определив новое направление немецкой живописи, подобно тому как в восьмидесятых годах XIX столетия романтическая и академическая живопись в Германии подвергалась натиску французского импрессионизма; происходило это не постепенно, но путем внезапно возникшей оппозиции молодежи по отношению к старикам, и носители этой оппозиции вполне сознательно противопоставляли свое искусство обусловленному традицией искусству предшествующего поколения. Точно так же в середине столетия молодые немецкие живописцы получали свое художественное образование непосредственно и косвенно с запада и переносили изученное в Германию. Отличием их от художников старшего поколения являлся их не постепенный, а принципиальный натурализм; искусство первой половины немецкого кватроченто (в основном не натуралистическое) сменилось художественным убеждением, считавшим честную передачу действительности важнейшей задачей художественной практики.

profilib.net


Смотрите также